Idx.       

Лев Вершинин. Обмен ненавистью


- Авт.сб. "Двое у подножия Вечности". М., "Аргус", 1996. OCR & spellcheck by HarryFan, 15 December 2000
-

1

...неправдоподобно белые кафельные стены. И мертвый неоновый свет, опоясывающий камеру, скрадывает тень. - Вы готовы? Никак не привыкну к этому тусклому голосу. И глаза над голосом тоже тусклые, даже и не глаза, а две гладкие свинцовые бляшки, но оторваться от них нет сил; поэтому сегодня я опять не сумею увидеть это лицо, хотя из раза в раз обещаю себе, что заставлю себя его разглядеть. Кто знает - возможно, удайся это, и я найду наконец силы сказать: "Нет!"... - Да, - слышу я словно бы со стороны. - Да, готов. В сизых бляшках - торжество. Впрочем, нет, скорее привычная скука: все известно заранее, все исчислено и подытожено; так чего же ради торжествовать? - Вот и славно. И нет тусклого. Исчез. А свет все резче, и кафель еще белее, он белый, как первый снег, хотя и банально сравнивать белизну со снегом - а с чем же еще сравнивать, если никто пока что не придумал ничего более белого, чем свежий снег? И халат на мне хрустит отутюженным крахмалом. И зеркала - громадные, в полстены - многократно отражают меня, бледного и сосредоточенного, а рядом - сияющий эмалью столик с инструментами, а чуть впереди - кресло, словно прикованное к линолеуму фиолетово-белыми лучами юпитеров. Я не думаю ни о чем; даже если бы мог, я постарался бы не думать. Так легче; слишком хорошо я знаю все, что сейчас будет. А то, что сидит в кресле, пристегнутое зажимами, знает еще лучше - и негромко скулит, даже не пытаясь вырваться. Как вырвешься? Даже голова притянута к спинке узким ремешком, плотно захватившим лоб. Противно. Но что поделаешь, если я снова сказал тусклому: "Да"? - Здравствуй, Аннушка... Как гадко! - хуже, чем издевательство, здороваться, глядя в вытаращенные предчувствием глаза. Но таков Ритуал. Не мной он придуман, и не от меня зависит, что говорить и говорить ли вообще; сценарий утвержден раз и навсегда, и даже сожми я до хруста зубы, даже прикуси язык, все равно прозвучит это проклятое "Здравствуй...". Глаза под ремешком замирают, уставившись в одну точку; точка эта где-то посреди моего лба. Я не отражаюсь в зрачках, там нет ничего, кроме ужаса, как обычно, стоит ей лишь увидеть меня. Позже глаза застынут и даже поскуливание прекратится, чтобы смениться воем, когда начнется Ритуал. Я пытаюсь медлить. Я медлю очень долго, секунды две, а то и четыре; кажется, еще чуть-чуть, и мне удастся сломать в себе нечто, повернуться и выйти - тогда я не приду сюда никогда больше, и не станет тусклого, и кончится этот бесконечный белый кошмар... Но я не глядя протягиваю руку за спину, к столику, и мне подают первый инструмент. Я не знаю ассистента и никогда не увижу его, он невидим и неслышим, зато расторопен и услужлив. Те, кем придуман Ритуал, вышколили его на совесть... ...и ладонь коротко сводит нежным холодком доясна вычищенного металла. Это лобзик. А в прошлый раз были иголки. Единственная вариация, допущенная Ритуалом, но даже и она определяется не мной. Что поделаешь? Лобзик так лобзик. Я подправляю юпитер, который слева, и нагибаюсь. И белый вой хлещет по кафелю! - да так, что мгновенно краснеет белоснежная простыня. То, что в кресле, визжит и извивается, глупо и безнадежно пытаясь вырваться из ремней и зажимов. Хруст. Лобзик с лязгом падает в эмалированный таз, и мельчайшие багровые брызги рассыпаются по идеальной белизне. Я обтираю перчатки полотенцем, стараясь не слышать визга. Ну что ж ты, Аннушка, не нужно, побереги лучше силы, кричать-то зачем, тем паче сейчас, мы же сейчас отдыхаем... а силы тебе понадобятся еще, ведь я пока что, считай, даже и не начинал. Но она не хочет быть логичной, она вопит, да так, что я бы сошел с ума, уже бы сошел... но меня, видимо, готовят перед Ритуалом так, что я всегда довожу его до конца; она кричит! - это не крик разумного, ибо разум ее отключился почти сразу; это вопль живого тела, которому больно и которое знает, что это еще не боль, это пустяки, а боль впереди, потому что я сейчас возьму тонкие щипчики со спиртовки... А я не могу кричать: в горле комок, но я знаю, что вытолкну его и тоже завою через минуту, потому что без крика нельзя ни делать, ни видеть того, что я сейчас сделаю и увижу... ...нельзя, нельзя... ...вот они, щипчики... ...я поднимаю руку, примериваюсь... ...и... ...руку перехватывают на полпути к воплю. - Не стоит, Леонид Романович. Право же, не стоит. Он чуть сильнее сжимает пальцы, и щипчики падают на пол. Я не могу мыслить трезво, но даже в полубреду вдруг понимаю, что случилось невероятное и Ритуал нарушен. Передо мной - молодой человек, впрочем, нет, скорее - человек моих лет, так что не очень уж и молодой. Он в элегантном сером костюме-тройке, галстук в тон, и ни пятнышка белизны, ни единого! - даже рубашка строгого кремового оттенка. Он совсем чужой; он непредставим здесь, среди белого кафеля. И он улыбается. Сочувственно, немного грустно. - Вы ведь согласны, что это ненормально, Леонид Романович? И, выдержав паузу: - Да знаю я все. Только не нужно это, право же... Славно звучит это "право же", изумительно мягкое, словно бы даже с легчайшей картавинкой, староинтеллигентской этакой всероссийской картавинкой, от гувернантки во младенчестве впитанной. И, представив себе эту гувернантку в твердом чепце, я прихожу в себя. Исчезла дрожь, и в глазах не стелется бело-красный туман, и все вокруг плывет и тает, кроме умного, спокойного лица под безукоризненным пробором. Да кто ж ты такой, человече? - Об этом мы еще поговорим, Леонид Романович. - Он улыбается, и в уголках глаз собираются нежные морщинки. - Обязательно поговорим. Но не здесь же, в самом-то деле. Не место здесь вам, батенька, право же... Он слегка дует по сторонам. Совсем не сильно. Но от дуновения этого, почти неощутимого, бело-кафельный ад начинает оседать и пропадает, развеивается медленной пылью, и только Аннушкин визг все не унимается, все прыгает от стены к стене, отскакивая и мерцая в угасающих неоновых бликах. - Я зайду к вам позже, - мягко говорит незнакомец. А визг звенит все тоньше и тоньше, он заполняет все, весь мир, он уже не похож на визг, нет, это пронзительная трель зашедшейся в приступе бензопилы - но и это не то: бензопила воет резко, а здесь силы не хватает, это скорее дверной звонок... в кнопку ткнули пальцем и не отпускают - и он, срываясь, хрипя, булькая, все пищит, и пищит, и пищит... И я просыпаюсь.

2

Я просыпаюсь в холодном поту. Нельзя привыкнуть к этому сну. Особенно теперь, когда он повторяется из ночи в ночь. Раньше было реже. Зато раньше я постоянно думал об Аннушке наяву; я думал и представлял себе в мельчайших подробностях Ритуал - и наконец пришел этот сон, чтобы стереть грань между собой и явью. Но к нему нельзя привыкнуть. Простыни скомканы, сбились набок, я лежу на голом матрасе, а в ушах звенит... ...дверной звонок. Реальный до идиотизма. Потому что уже - ого! - без четверти одиннадцать, и, значит, тетя Вера, почтальон, стоит перед дверью, и звонит, и злится, потому что вовсе не обязана этого делать. Я просил ее не бросать почту в ящик - его поджигают юные пироманы, - и она согласилась, хотя и ворчит, что, пока меня добудишься, весь участок обойти можно. Я вскакиваю, стряхивая обрывки кошмара; я пронзительно ору: "Идууууу!" - и, накрутив на бедра плед, мчусь к двери. Этот плед смешит тетю Веру, и она ругается не то чтобы меньше, но как-то мягче, по-матерински, что ли: мол, тебя бы в хорошие руки, Ленюшка, а то уже совсем непонятно, на кого похож... Щелкает замок. Это не тетя Вера. Это он. Строгий серый костюм-тройка. Галстук в тон. И прокрахмаленная до ломкого скрипа - даже на взгляд - кремовая рубашка. И он улыбается. - Доброе утро, Леонид Романович. Или, скорее, добрый день? Это доносится уже из комнаты. Когда он успел войти? Я не знаю. Видимо, я на секунду отключился, увидев его. Но упрекать себя за малодушие было бы лицемерно. - Ну где же вы, друг мой? Снова эта картавая интеллигентская капризинка. Он сидит в кресле около журнального столика, столик протерт от пыли, на салфетках две чашечки с дымящимся кофе, сахарница, вазочка полна бисквитов. Вчера, кстати, там была только безнадежно одинокая конфета "Чародейка", по старости обреченная на вечную жизнь. Кто-то не поверит! - но меня не удивляют ни кофе, ни бисквиты, ни вся эта абсолютно булгаковская сцена; более того, я спокойно сажусь напротив него, накинув край пледа на плечо, и если меня что-то и тревожит, то только полное отсутствие удивления. - А зачем же нам нужны лишние эмоции? - разводит руками гость. - Совсем не нужны. Кстати, можете звать меня Володей. И, чуть помедлив, добавляет: - А чтобы между нами не было неясностей, я покажусь вам таким, каков есть. На долю секунды он мутнеет, а потом превращается в огромного сизо-зеленого жука, точнее - не вполне жука, но в существо, более всего похожее на земных жуков. Вот разве что вместо лапок у него щупальца, а брюхо словно бы выложено из семиугольной смальты. Вот теперь мне ясно, почему я так спокоен. Видимо, он принял для этого меры, потому что в противном случае ему очень долго пришлось бы ждать разговора со мной. - Разумеется, принял, - усмехается он, теперь уже опять человеческой и даже очень симпатичной улыбкой. - Мне же с вами поговорить нужно, а не инфаркт провоцировать. Итак, я - Володя. Как могу, изображаю приветливое лицо и выжидательно смотрю на гостя. Я - весь внимание. Володя одобрительно подмигивает... впрочем, нет! - подмигнуть было бы слишком вульгарно для столь лощеного джентльмена; он просто поводит бровью и, отхлебнув кофе, тихо, почти по слогам, выдыхает одно-единственное слово: - Аннушка. Готово. Меня передергивает. Ладони леденеют. Это плохо, это ненормально, я знаю, но поделать с собой не могу ничего: резиново прыгают губы, перед глазами мгла, и сквозь мглу проглядывают веселые, немного кошачьи глаза на холеном миловидном личике... ...Аннушка... ...и моя дочка, Аленочка, крепко обнимает меня за шею и шепчет: "Папочка, папа, не уходи" - и никак не хочет оторваться... ...и снова обаятельная улыбка, пухлые руки... ...и Марина, жена моя, нежно гладит эти руки и оловянными от преданности глазами ест свою лучшую подругу, объясняющую ей, как жить и почему без меня вполне можно обойтись... ..."Маришенька, ангел, разве нам плохо с тобой?.." ...и Славкина жалеющая гримаска: "Старик, ну пойми, ну бывает, в Дании их даже регистрируют"... ...в висках чмокающий стук... ...и дом мой, ставший расхристанной берлогой затравленного подранка... ...Аннушка... ...и все это вместе - ненависть, бессильная ненависть, сводящая с ума, трусливая ненависть слабовольного интеллигентишки, который не имеет права позволять себе сильные страсти... ...во всяком случае, наяву. Щемит сердце, гудят виски, еще немножко, и я... И я прихожу в себя. Полное спокойствие. Володя откидывается на спинку кресла, и кресло деликатно всхлипывает. Кажется, он подул мне в лицо. - Как видите, я позволил себе заглянуть не только в ваши сны, но и в ваши мысли, - мягко говорит Володя. - Но, поверьте, отнюдь не из праздного любопытства. Напротив... Теперь он говорит, словно не видя меня. Словно знает, что я буду слушать. И не ошибается. Я слушаю. Очень внимательно. Не пропуская ни слова. Как никого в жизни. - Леонид Романович, - говорит Володя, - мы с вами взрослые люди... то есть я, конечно же, не человек для вас, как и вы для меня, но мы разумны и взрослы и, значит, всегда сможем понять друг друга, а следовательно, назвать нас людьми не столь ошибочно, как может показаться на первый взгляд... У него странная, непривычная манера говорить. Сейчас так не умеют - обстоятельно, с отступлениями, с разъяснениями, с обволакивающими паузами; такую манеру мы давно и под самый корень извели вместе с уроками закона Божьего, казачьими чубами и правильно расставленными ударениями; нет больше этого искусства, нет и не будет, - и, слушая плавный Володин говорок, я окончательно осознаю, что передо мной - существо не из нашего мира, отнюдь; я понимаю это гораздо ярче и яснее, нежели в тот миг, когда увидел зеленого жука, чопорно сидящего в кресле. - Итак, Леонид Романович, - продолжает Володя, - я полагаю, вы признаете, что ненависть утоляют не муки недруга, но его физическое исчезновение. Истязать подобного себе не просто недостойно. Это бессмысленно, гадко и даже, простите за прямоту, патологично. Вы на пороге паранойи. И, поверьте, я вас понимаю. Вы согласны со мной? Он переводит дыхание, глядя мне в глаза. Я медленно киваю. Зачем оспаривать собственный ужас и свою же неспособность преодолеть отчаяние? - Бессмысленно, Леонид Романович. Это непреодолимо. Нет ничего страшнее бессильной ненависти. Вам вдвоем тесно. Ведь так? И вдруг голос его срывается в наждачный хрип: - Но вы не можете сделать этого. Не можете уничтожить подобного себе. А еще вы учитываете последствия. Социальные последствия! Так или нет? И снова он прав. Не нужно даже показывать это. - Ну а если так... Володя выпрямляется. Он неотрывно смотрит глаза в глаза, и я вдруг вижу, что веки его воспалены и в желтизне зрачков застыла мутная непроглядная тоска. Мне страшно; я словно смотрю в зеркало. - Если так, Леонид Романович, я предлагаю вам обмен ненавистью! Кончилась выдержка! Он говорит теперь быстро и сбивчиво, путаясь, сам себя перебивая и одергивая, как я сам изредка, когда молчать совсем уже невмоготу и нельзя не сорваться в хрип, и слава Богу, если только в хрип, а не в слезы. У Володи беда. Такая же, как и у меня. Или не такая. Неважно. Суть обиды мне не понять, как и Володе непонятна суть моего чувства к Аннушке. Но мы связаны. Импульс ненависти, понятно, Леонид Романович? Нет? Ну и не надо. Главное мне ясно. Самое главное, что мы - и больше никто! - способны друг друга спасти. - Только минута, Леонид Романович! Одна минута объективного времени. И у нас, и у вас. Может, и меньше. Но вы будете лицом к лицу с _ним_, и вы _его_ узнаете. А я - здесь - узнаю _ее_. Вам ясно? Минута - это очень, очень много. После - обратный обмен. Невероятно, но он достает из кармана "беломорину", заламывает мундштук, чиркает спичкой и глубоко-глубоко затягивается. Пальцы у него ярко-желтые от табака, я только сейчас это заметил. А на щеках выступают ярко-красные пятна. - Вы понимаете? Понимаете? Алиби, полное алиби! Вы сейчас дома, свидетелей десятки. _Она_ в другом городе, не так ли? Очевидцам даже не поверят, когда они станут лепетать про зеленого жука... как не поверят и тем, кто в моем мире увидит чудовище, подобное вам... простите, Леонид Романович... Третья затяжка - и в ноздри бьет вонь паленой бумаги. Володя давит окурок в кофейной гуще. Теперь его никак не назовешь лощеным джентльменом. - И последнее. Запомните хорошенько: вы не убийца. И никогда им не были. Вы раздавите жука. Мерзкого зеленого жука. Существо. Нечто. Больше того, возможно, это будет всего лишь наваждением, как и весь наш разговор. Вы ведь меня понимаете? Он с силой провел по лицу ладонью - сверху вниз. Помолчал. И закончил фразу почти спокойно: - Разумеется, эти же доводы действительны и для меня. Если бы в висках не постукивали крохотные острые молоточки, я решил бы, что тоже почти спокоен. Но они частили. Да еще в груди, чуть ниже солнечного сплетения, ворочался тяжелый сгусток, подталкивая вверх тошноту. Миловидное, несколько кошачье, совсем немножко подкрашенное лицо мелькнуло перед глазами, заслонив Володю. Аннушка посмотрела словно бы даже жалеючи, с эдаким привычно-презрительным превосходством. И когда трудно, словно сквозь вату, в уши пробился медленный голос, совсем незнакомый, я не сразу понял, что этот голос - мой. - Гарантии? - Абсолютные! - откликнулся Володя. - Ненависть размыкается в момент удовлетворения. Вы не сможете вернуться из моего мира, не сделав необходимого. Я соответственно из вашего. Мы встали одновременно, словно связанные пуповиной. В сущности, так оно и было на самом деле. - Итак, Леонид Романович, вы окажетесь прямо перед _ним_... - Простите, Володя, но я еще не... - Ошибаетесь, друг мой. Вы уже решили. Он опять улыбнулся. И эта улыбка была последним, что увидел я перед тем, как полыхнула вспышка, а может быть, вовсе и не вспышка, я не знаю, как это назвать - мгновенный, ясно _слышимый_ вскрик всех оттенков красного, от нежно-розового до темного, почти фиолетового пурпура; она ударила меня вхлест, до боли, и разошлась радужными кругами, а когда круги поблекли и улеглись, я стоял на черной земле почти по колено в мельчайшей сине-зеленой пыли, и вокруг замерли в странных позах зеленые, сизые, темно-серые жуки; ветер свистел в ушах незнакомым свистом, я никогда не слышал такого ветра, и запахи рвали грудь - чужие запахи чужого мира... ...но я почти не видел окружающего, потому что прямо передо мной стоял жук, такой же, как и все, - или не такой?! - он ничем не отличался от прочих, совсем-совсем ничем... ...но, глядя на него, я ощутил, как мгновенно морозные иголки ударили в кончики пальцев, мягко подломились ноги, под ложечкой шевельнулся горячий ком... И я уже знал, что нам двоим - мне и этому, конкретно этому и никакому иному жуку - тесно на Земле, на его Земле и на моей, и на всех Землях, сколько их там есть, тесно... ...и что один из нас не уйдет с этого места. А он стоял, замерев в непонимании и страхе передо мной, непонятным и чужим, но спустя миг, видимо, понял что-то и торопливо взмахнул верхним левым щупальцем, целясь мне в лицо; щупальце кончалось когтем, острым, как золингенское лезвие моего деда, и оно летело прямо в цель, но я был готов чуть раньше... ...и я ударил его изо всех сил - по граненым глазам и вниз, ломая усики... ...шею опалило острой болью, но все это было уже бесполезно: жук отжил свое... и я прыгнул на него, упавшего, с хрустом проломил мозаичное хитиновое брюшко, провернулся на месте и еще раз подпрыгнул, разбрызгивая синеватую слизь... И в этот момент меня ослепило коротким сполохом. Я зажмурился. А когда огненные переливы стихли, не было вокруг ни черной земли, ни серой пыли, ни жуков. Ни даже кофе и бисквитов. Только мокрая от пота постель и я, трясущийся в ознобе. Да еще боль в неловко подвернутой шее. И мелкий, занудливый комариный писк, неумолчное "зззззззз", то подпрыгивающее, то снова монотонно впивающееся в мозг; звенело, привзвизгивало, подзвякивало; все сильнее, и сильнее, и еще сильнее, словно после аттракциона-центрифуги. Это невозможно было вытерпеть...

3

...и я проснулся. Меня вообще-то сложно разбудить, именно поэтому я и поставил такой звонок - резкий, как плетка, вматывающийся в нервы. Правда, тогда я еще работал в школе, а в школу опаздывать никак нельзя; на завод тоже, наверное, нельзя, но все же школа - это святое: дети не фрезерные станки, это люди, их следует уважать, если хочешь, чтобы они захотели взять у тебя что-то. А я хотел. И, больше того, видимо, что-то получилось, если они по сей день захаживают ко мне на огонек. А гонорары пошли уже потом. Я сначала не поверил, потом поверил и удивился, а потом привык, обрел свободу и зажил относительно вольной жизнью литературного шакала. Звонок теперь был анахронизмом, но проклятая привычка ложиться не раньше трех привела к тому, что просыпаюсь около полудня, а это плохо. Поэтому я не стал менять визгливое чудо на что-либо манерно шелестящее. Пускай будят. Тем паче, тетя Вера с почтой долго ждать не любит. Я сорвался с кровати, словно горный орел, красивым, плавным прыжком вынесся к двери, распахнул ее и озадаченно выглянул на идеально пустую лестничную клетку. Никого и ничего. А в дверь, между прочим, звонили, пока я не щелкнул замком... Некоторое время я безрадостно размышлял о слуховых галлюцинациях. Потом затворил дверь, опустил собачку, покачал головой... ...и вскрикнул. Шею больно щипнуло. Я подошел к зеркалу. Небритое, сильно помятое лицо хмуро поглядело на меня тоскливыми глазами. Привычное, нелюбимое, но единственное. Очень знакомое. Вот только не было вчера этого шрама. Вернее, даже не шрама, а царапины - глубокой, правда, но царапины, тонкой и прямой, словно кто-то исхитрился полоснуть вдоль щеки до самой шеи золингенским лезвием, но не рассчитал, удар вышел слабый и, вместо того чтобы перехватить глотку, всего лишь оцарапал кожу. Однако же, подумал я. У религиозных фанатиков бывает так: доводят себя до воплощения страстей Господних наяву. А тут у тебя, парень, без всякого фанатизма шрамы возникают. Хотя... как сказать. Снова кольнуло. Щека дернулась. И я понял, хотя и не сразу, что не могу остановить тик. Отчетливо вспомнился сон. Всего лишь сон! - но с хрусткой ясностью привиделся жук; он стоял передо мною, слабо шевеля щупальцами, и усики его мелко дрожали. Господи, да ведь ему было страшно, вдруг понял я. Очень страшно и очень больно. Ведь это действительно больно, когда восемьдесят три кило живого веса прыгают на хрупкий хитин, проламывают грудь и утопают в ней почти по колено. И последняя мысль: за что?! Спокойно, парень. Я сильно ущипнул себя за ухо и обрадовался, почувствовав боль. Не ту, от которой умираешь, а нормальную боль бодрствующего человека. Спокойно. Это - сон. Всего лишь. Бывает. Успокойся. Иначе свихнешься прямо здесь, в собственной прихожей. Подожди до вечера. Вечером Славка придет с работы, и ты пойдешь к нему. Вообще-то в последнее время мы общаемся чересчур редко, во всяком случае всерьез, чаще просто легкий треп в смешанной компании. Раньше было иначе. Хотя раньше мы были помоложе. И потом, у бизнесменов вечно нет времени. А с другой стороны, время - деньги, а какой же это бизнесмен, если у него нет денег? А еще с одной стороны, откуда у них деньги при таком правительстве, тем более в такой стране? Лучше всего успокаивают нервы забавные логические цепочки. В конце концов Славка по крайней мере умеет выслушать. Может, в том и штука, что слишком редко удается выговориться... Тик унялся. Парень в зеркале не стал менее помятым, спутанные волосы липли ко лбу, обнажая совершенно наглую утреннюю лысину, но щека, слава Богу, разгладилась. - Спасибо! - внятно поблагодарил я нервную систему. Не скажу, что мой голос ангельски музыкален, но это еще одно доказательство, что я наконец проснулся. А еще можно поглядеть в окно. Я прошел на кухню, настежь распахнул створки и перегнулся через подоконник. Четвертый этаж уже позволяет хлебнуть синевы, не подпорченной выхлопными газами. Внизу торопливо, как в старом фильме, суетились люди, выныривая из-под зеленых крон. Листва уже довольно густа; если сейчас прыгнуть вниз, то задержать не задержит, но в морг доставят сильно поцарапанным. Все сильнее щипала щека; царапина обиженно напоминала о себе. Я прикрыл створки, оставив открытой форточку; открыл аптечку, добыл йод и пластырь. Теперь вата. Я пошарил пальцами внутри аптечки, и что-то мягко шлепнулось на стол, сорвавшись с верхней полки. Вернее, не что-то. Совсем даже не что-то. Пачка, перетянутая черной аптечной резинкой. Толстенькая, сантиметров пять, не меньше. А может, и меньше. Не ручаюсь. Раньше мне как-то не приходилось мерить сантиметрами портреты великого физика Франклина. - Спокойно, - сказал я вслух, уже не для системы, а для себя. - Спокойно, Ленчик. Это не лобзик. Это деньги. Действительно, это был совсем не лобзик. А деньги. И даже очень деньги. Зеленые купюры, слегка потрепанные, но именно слегка, а вовсе не замусоленные, во всяком случае те, что сверху; внутри пачки, вполне возможно, были и не такие кондиционные. Я присвистнул. - А вот это зря, сынок, - сказали за спиной. - В доме свистишь - удачу выдуваешь. Иди-ка сюда. Свободно развалившись в кресле, перед журнальным столиком сидел немолодой, но весьма крепкий на вид мулат с благородной, коротко подстриженной сединой и спокойным, незапоминающимся лицом. В одной руке он держал рюмку, а другой медленно вливал в еще одну емкость янтарный напиток из пузатенькой бутылки. - Ну чего стоишь? Присаживайся! - он и не пытался изображать денди, но грубоватость была незлобивой, почти приятельской. - Давай-давай, сколько ждать можно? - Одну минуту, - ответил я. - И штаны надень. Молод еще с дядькой без штанов говорить. Я торопливо натянул брюки, накинул футболку, пригладил волосы, сел напротив визитера и спросил впрямую: - Вы сон или не сон? Тон я сделал то что надо - отрывистый и напористый, под Глебушку Жеглова. Старик, однако, попался матерый и напором моим нисколько не озаботился, а только хмыкнул: - Ты что, парень? Разве сон коньяк пить будет? - Значит, вы от Володи? - Володи? - седые, плохо подстриженные брови недоуменно приподнялись. - А-а, Володя... Ты про этого... - Он произнес нечто невразумительное, поморщился и покачал головой. - Еще чего. С ним другие побеседуют. Быстрый взгляд на часы. - Думаю, уже побеседовали. Не мое дело. Мое дело с тобой поболтать, сынок... Он лезет в карман и кладет на столик пачку баксов. Ту самую, стянутую аптечной резинкой. Как он добыл ее из кухни, даже не поднявшись, остается гадать. - Держи. Твое! - он перегнулся через столик и хлопнул меня по плечу. - Ежели чего другого нужно, говори. Разменяем. А то с первого раза хрен разберешься. - Простите? Едва ли стоило удивляться так ненатурально. Старик пожал плечами и прищурился. - Не делайся пнем, парень, не надо. Не люблю. Лучше коньяк пей. По утрам я предпочитаю чай. Но, присмотревшись к прищуру мулата, решил выпить. И не пожалел. - Ну? - Ухх! - выдохнул я. - Правильно, сынок. Похожие на маслины глаза снова были широко раскрыты и искренне доброжелательны. - Понимаешь, Леня, под старость с утра ничего лучше нет, чем коньячишко. Не ваш, ясное дело. Он очень к месту сделал упор на вот это "не ваш". И после короткой паузы добавил: - Ну что, Ленчик, показываться нужно или как? Я торопливо качаю головой. Не надо, и так все ясно. Если я сейчас увижу зеленого жука, то могу не выдержать. Слишком ясно помнит тело, как трещит и булькает под ногами. Нет! Кривую гримаску на синеватых губах можно счесть улыбкой; на миг обнажаются белейшие, один в один, зубы. - Ясно мыслишь, сынок, - старик хмыкает. - Это я так спрашивал, все равно показываться нельзя, ради тебя же. Я ж не жук какой-нибудь... испарения всякие... а звать меня можешь, мммм, дядя Фил... Короткая пауза. - А еще лучше Феликсом Наумовичем. - Очень приятно. - Ну, парень, слушай... Феликс Наумович садится прямо, и под тонкой шерстяной водолазкой медленно вздуваются громоздкие, совершенно не стариковские бугры. Он подкидывает пачку и ловит ее. - Бумага, сынок, твоя. Забирать не будем. Информация простая и приятная. Автоматически отмечаю, что с однокомнатностью, кажется, покончено. Но все же... - Не суетись, Ленчик! - он так спокоен, что я успеваю позавидовать. - Кто работает, тому платят. А ты хотя пока что не у нас, но уже успел. Так что, считай, аванс. Я все еще не понимаю. Вернее, стараюсь не понимать. Но под ложечкой вдруг возникает холодок. А в тоне Феликса Наумовича проскальзывает, почти незаметно, уважительная зависть знатока. - Ты его, сынок, чисто сделал. Без помарок. Давно мы к нему подбирались, ох давно. Но кто ж мокруху сработать может? Полудурка еще туда-сюда, а чтобы разумного... Глубокий вдох. Выдох. И - бьюще: - Тебе повезло, парень. Босс предлагает контракт. У меня неплохая реакция. У Феликса Наумовича она, как и следовало ожидать, еще лучше. Пачка не долетает до его лица, он перехватывает ее, почти не двинувшись, подбрасывает, ловит и осторожно опускает на стол, ближе ко мне. - А вот это зря. Ну ладно, на первый раз, считай, сошло. Тоже мне, миллионер... бумагой швыряться. - Вон отсюда! Но он не обращает внимания. - Сноровка у тебя, сынок, есть, а вот ума пока маловато. Поэтому слушай, что говорю! Не хочу слушать его. Но голос словно сел, и нет силы подняться, чтобы выкинуть незваного гостя, да, собственно, это и не выйдет: есть в Феликсе Наумовиче что-то, предостерегающее от попыток схватить за шиворот. - Слушай, кому сказал! И я слушаю. Значит-ца, так. Есть некая организация. Что, как, где - этого мне знать ни к чему, проживу дольше. Работа там сложная, иногда приходится кое-кого и убирать. (Да не дрыгайся ты, - вставляет он, - не каждый же день.) Вот. А ликвидатором пахать высокоразвитое существо неспособно по... мммм... ну, в общем, физиология мешает. Отчего мне и предлагается. На постоянную. За гонорарами не постоят. Ну и технические детали фирма тоже берет на себя; понятно, за безопасность ручаются. - Ты, Ленчик, молчи и смекай: пропасть не дадут, уж очень нужен. И потом, у тебя здесь, в твоем-то мирке, работы не предвидится еще лет семьсот. Не доросли вы еще до серьезных контактов. - Но почему я? Разве это я спросил? Но отвечает Феликс Наумович мне, ласково и очень серьезно: - Да ты же ненавидишь, сынок! Думаешь, Аннушку свою? Да тьфу с ней, с Аннушкой... это ж такое дело: раз начал, и все, на всю жизнь обеспечен... От тяжело вздыхает. - Да ежели б я мог ненавидеть... они бы все у меня вот где сидели! Не бегал бы по мелочам на старости лет. Я очень сильно сжимаю кулаки. Ногти врезаются в кожу, и боль приносит облегчение. - Нет! - говорю я. - Вон отсюда! Желтоватая кожа на щеках Феликса Наумовича слегка сереет; он очень плотно прищуривается, но сохраняет спокойствие. Из папки, лежащей на краю стола, добывает нечто и кидает мне. - Гляди сюда, парень... Ярким глянцевым пятном лежит на столике фотобуклет. Великолепно выполненный, на прекрасной плотной бумаге, едва ли не объемный. Минимум текста. И вся гамма синего и зеленого переливается на снимках. На каждом - я. Я и жук. Во всех ракурсах: слева, справа, фас, сверху, снизу, вполоборота, в еще какой-то совсем невероятной проекции. Я! - но и не я. Лицо зверя: побелевшие, почти без зрачков, глаза, зубы оскалены, пальцы скрючены, и в уголках рта закипает белесая пена. Вот: я бью жука по глазам. А вот: он падает и я прыгаю на него. И еще: я стою по колено в нем и проворачиваюсь вокруг своей оси, а в стороны летят брызги темной слизи; камера засекла момент поворота - все словно расплылось, но лицо видно отчетливо. И наконец: жук, лежащий на черной почве. Он раздавлен, хитин переломан и смят, расплющенный глаз висит на тоненькой ниточке, а над телом склонились несколько внушительных жуков в одинаковых черно-белых накидках. Глотку сводит. Я пытаюсь встать; мне нужно успеть к раковине, пока коньяк не брызнул наружу. Но ноги словно из ваты. А тошнота медленно успокаивается, подчиняясь хрипловатому властному голосу Феликса Наумовича. - Вот так, Ленчик. Так оно и бывает. Первый миллион налопатишь, тогда и кричи "вон". А пока что сиди тихо... Я не заметил, когда он успел пересесть. Теперь он рядом, сидит на подлокотнике моего кресла. - Думаешь, алиби у тебя, сынок? Пыль это, а не алиби. Ежели полиции ихней эти снимочки подкинуть, считай - кранты. Даже спрашивать у ваших властей не будут, какой смысл с недоразвитыми болтать. Изымут и "здрасьте" не скажут. А тянет работка твоя лет на семь каторги. А тамошняя каторга... Он умолкает, на миг прижимается ко мне плечом, и в этот миг я узнаю, что такое тамошняя каторга. И одного-единственного мгновения мне хватает, чтобы ужаснуться и понять, что никогда и ни за что не хочу я оказаться в этом ядовито-зеленом, опутанном черными разрядами аду. - Нет! - кричу я. На самом деле это вовсе не крик, для крика нет сил после того, что показал мне Феликс Наумович. Но гостю хватает и хриплого шепота. Он встает, одергивает водолазку, небрежно сует в полуоткрытую папку буклет и отечески смотрит на меня. Мы молчим. Я - потому, что нечего сказать. Он - потому, что знает: я сломан. Я согласен на все. Уже у двери он останавливается. - И главное, сынок, не трясись. Ты боссу сильно нужен, так что не пропадешь, если глупостей не наделаешь. Понадобишься - к тебе зайдут. Пока! Феликс Наумович уже исчез, а слова все висят в воздухе, кружатся надоедливыми мухами. Их следует выгнать, но я не могу встать. Меня знобит. Болит щека, и губы искусаны в кровь: я чувствую соленый привкус во рту. Очень сильно ноет зуб. Кроме боли - ничего. Только одна мысль: проснуться, проснуться, проснуться, проснуться... И я просыпаюсь.

4

Когда тетя Вера в гневе, лучше смириться и переждать. Я стою, вытянув руки по швам, и старательно отвожу глаза, кошусь на кипу журналов, а с глянцевой обложки "Нового времени" мне подмигивает товарищ Евтушенко Евгений Александрович, снятый вполоборота в позе, изображающей совесть России. "СПИД - НЕ СПИТ!" - информируют алые буквы, вчеканенные в глянец вокруг кепки "больше, чем поэта". Лик Евгения Александровича иконописно гражданственен, словно бы заранее отвергая всякие подозрения в авторстве презренных стишков. А тетя Вера бушует. Но я, заспанный, несчастный, так неухожен и покорен, что вековой инстинкт женщины из русского селенья постепенно усмиряет стихию. Она протягивает мне кипу журналов и улыбается. - Тебя бы в хорошие руки, Ленюшка, - звучит коронная фраза. - А то, пока добудишься, весь участок обойти можно. Я вымученно ухмыляюсь в ответ. Бессмысленно объяснять, что почти две минуты я стоял под дверью, не решаясь открыть. Сны кружили у стен, огрызаясь... бугрилась водолазка Феликса Наумовича, плавно превращаясь в удлиненное породистое лицо Володи, и Володя грустно покачал головой и снова стал Феликсом Наумовичем... ...а звонок трезвонил как взбесившийся, и я никак не мог заставить себя открыть... ...и наконец перед глазами мелькнула Аннушка - но, странное дело, в пальцах не кольнуло изморозью, я даже обрадовался ей, я впервые подумал о ней спокойно, не как о воплощенном зле, а просто как о человеке, плохом, правда... ...а почему, собственно, плохом? Или я так уж хорош, чтобы выносить приговоры? И кто вообще хорош?.. В сущности, подумал я, отпусти Аннушка Маринку - и лучше ее для меня на свете не будет, а значит - какой я судья?.. ...Аннушка мелькнула и исчезла, и тогда я... ...наконец открыл хрипящую дверь. И тетя Вера с порога развернула репрессии, но, выкричавшись, поутихла и снизошла до беседы. - Мама-то когда приедет? - Не знаю, теть Вера, недели через три. - Ну ладно, Ленюшка. До свидания. Она тяжело побрела вниз, держась за перила и приохивая через каждые два-три шага. В общем-то, она права: свинство просить пожилого человека таскать почту на четвертый этаж. Надо будет пойти и поговорить с начальницей отделения. Пусть оставляют. Не любит она этого, но как-нибудь договоримся. Из-под тумбочки выглянул обрывок сна; он шевельнул сине-зелеными усами, и меня передернуло от омерзения. - Ликвидатор, - сказал я зеркалу. - Поздравляю. Привет боссу. Опять свело. Всего, от холки до копчика, как собаку. Сон снова выглянул и зашипел и шипел до тех пор, пока я не прогнал его, сунув голову под холодную воду. А потом я насухо обтерся полотенцем, и еще раз облился мокрым холодом, захлебнулся запахом хлорки, и опять обтерся, и поставил чайник, и заварил свежий чай, не пожалев заварки. Желтое солнце скакало по кухонной стене, янтарный кипяток светился в чашке, свежая булка и свежая пресса тихо спорили, за что я примусь раньше. Булка была одна, а прессы много. Я уже рассортировал ее, отложив толстые журналы на угол. Это потом. "Новое время", "Комсомолку" и "Литературку" - поближе. Их - с чаем. А вот "Аргументы" можно прямо сейчас, пока не остыло. Я быстро пролистал газетку. Все нормально. Только странно, что еще существуем. А так - ничего особенного. Разве что запоздавшая лет на семь статья о некоем Абдуллятифе (Ицике) Шнеерзоне, из _когорты_. Два кандидата наук из Средней Азии степенно выясняли, кто же таков есть А.Шнеерзон, если по приказу Николая Иваныча собственноручно расстрелял генерала И. с женой и тремя детьми, а годом позже был собственноручно же расстрелян Лаврентий Палычем за попытку сообщить вождю народов о своих угрызениях совести. "Такие люди, как Абдуллятиф Шнеерзон, строили фундамент нашей суверенной демократической государственности!", - с невинным оптимизмом резюмировали азиаты. Еще не успел я покончить со Шнеерзоном, как позвонила Люда. Или Таня? Я их всегда путаю. И осведомилась, найду ли я время написать ей курсовую. - Найду, - ответил я. - Но, дитя мое, теперь это будет стоить гораздо дороже. Дитя торопливо согласилось. Я повесил трубку, добавил заварки, отложил в сторонку "Аргументы" и взял "Новое время". Но я не прочитал его и даже просмотреть не успел, потому что из недр журнала выскочило и с мягким шлепком рухнуло на пол что-то блестящее, яркое и глянцево-праздничное. И еще только нагибаясь, еще не видя подробностей, я уже знал и понимал все... ...морозные иголки вонзились под ногти, и футболка прилипла к спине. Большой, цветастый, почти объемный буклет. Синее небо, зелень, застывшие изумленно люди. Минимум текста. И Аннушка. Но она не похожа на себя, она вообще не похожа на человека. Перекошенное кошачье лицо потеряло всю миловидность; рот - кривая черная дырка; в глазах - застывший, выматывающий ужас. А огромный зеленый жук, прижав ее к кирпичной стене, взметнул над коротко стриженной головой гибкие щупальца, на которых сияют в солнечных лучах длинные, слегка искривленные когти, похожие на золингенские лезвия... Но я ошибся, сказав, что картинки были почти объемными; нет! они жили; они словно бы даже шевелились... жук хрипло сипел, а Аннушка сжималась в комочек... а я смотрел - и никак не мог оторваться... и наконец прямо в глаза мне плеснуло красно-соленым, и очень захотелось проснуться, но как же можно проснуться, если не спишь?.. ...и я торопливо, боясь о чем-то подумать, вскочил на подоконник, рывком распахнул окно и шагнул в синюю пустоту, вниз, навстречу людям, веткам и асфальту, но... совершенно зря, потому что не оказалось под ногами никакой пустоты, и никакой зелени, и никаких, никаких, никаких людей... ...совсем никого... и вокруг сомкнулись намертво вымытые резким неоновым светом, исступленно-белые кафельные стены.